"Я поминаю, следовательно, существую" — вот формула жизни. Декартовское "познаю, следовательно, существую" (или хотя бы неточное русское "мыслю, следовательно, существую") есть величайшая абстракция в самом худшем смысле слова. Если принять эту абстракцию, то вечным становится вопрос "может ли машина мыслить". Это ложный вопрос — только машина и может мыслить, мыслить в чистом виде, как только машина и может "познавать", производить скучный и куцый процесс накопления информации об окружающем мире. Машина может обращаться к уже накопленной информации — "вспоминать". Но "поминать" машина не может, иначе она была бы человеком.
Человек есть существо поминающее и потому понимающее. В России это забылось почти начисто из-за атеизма. Поминки превратились в экзотическое событие, чуть ли не пережиток феодализма в сознании, стали поводом для выпивки и закуски. Настоящее поминовение первично по отношению к еде. Совершенно фантастическим образом это проявлено в языке: "поминать" есть слово из древнейшего, очень лаконичного запаса индоевропейского языка, отражающего самые первичные человеческие потребности. Древнеиндийское "маньяте", греческое "мемона", готское "ман", латинское "мемини", ирландское "до-моиниур", литовское "миниу" и чешское "мнети", — все они означают некое действие духа, очень близкое к мышлению, столь же изначальное, как мышление, но все же явно отличное от него.
Для абстрактного мышления есть слово близкое, но этимологически другое, — у славян различалось "мнети" (отсюда польское "помнеч") и "менити" — "думать" (отсюда польское "менич"). Одна буква, но за ней первый шаг в духовном опыте человека: одно дело думать вообще, думать о звездах и куске хлеба, о семье и самообороне, а совсем другое дело (хотя чем-то ужасно похожее и во всяком случае не менее важное), другое действие головы — вспоминать. Причем сразу ясно, что вспоминать — это не о том, как вчера и позавчера надрались, нажрались и подрались, это даже не о том, какой я был вчера или год назад. Вспоминать — значит вспоминать другого, не себя, вспоминать иного во всей его неповторимости.
Любовь и ненависть, и те вторичны по отношению к памяти, есть память, классифицированная по нашему отношению к человеку. Отношение может меняться, и ненависть должна сменяться любовью (не наоборот, конечно), а сама любовь есть память. Поэтому, к примеру, тайная полиция, хотя часто очень многое о нас знает, ничего о нас не помнит, не говоря уж о себе. Это и делает всесилие тайной полиции мифом, а всесилие Бога, помнящего все — реальностью (примечательно, что при этом Бог о нас как бы ничего не знает — мы ему рассказываем о наших грехах...). Недорого стоит любящий взгляд, если мы знаем, что человек через секунду о нас забудет. Тут уже начинаются проблемы не у тайной полиции, а у духовенства (и у всех христиан, постольку поскольку мы все "царственное священство"), потому что скользить любящим глазом по окружающим несравненно легче, чем помнить то, чем живы эти "окружающие".
Адвокаты дьяволаЧеловек есть память, и в поминовении усопших вполне отразилось падшее состояние человека. Дело даже не в том, что наша память — не вечная, что самые горячие ревнители культа предков все-таки помнят своих предков не постоянно, пить-есть надо, думать о будущем надо. Я, вспоминающий, плох и грешен, но это полбеды, а вторая половина проблема в том, что он, вспоминаемый, совершенно такой же. Память воскрешает (не путать воскрешение с воскресением), и поэтому поминки, любое поминовение умершего, штука всегда ужасно двойственная. Все поминальные обряды, вплоть до самых экзотических (как на острове Бали, где покойников хоронят по нескольку раз) можно истолковать и как желание не расставаться с умершим, считать умершего не совсем умершим, живым, и как желание расстаться с дорогим покойником поосновательнее. Все эти "девять дней", "сорок дней", — как сигналы отправления поезда. Аристотель толковал эти цифры как "рождение наоборот" — человек уходит из мира той же дорогой и тем же способом, что пришел, и уйти он должен безвозвратно.
Стопочка водочки с черным хлебушком — одновременно и знак, что покойник еще здесь, и знак, что покойнику пора и честь знать — это "на посошок". Выпил, закусил, и туда, "идеже несть болезни, печали", а главное — где нас нет. О мертвых не говорят ничего дурного, чтобы тот не вернулся отомстить. Некромантия, вызывание мертвых, всегда рассматривалось как величайшее извращение, и множество людей, горячо оплакивающих ушедших, еще горячее зарыдали бы, коли умершие решили вернуться. Это объясняет, кстати, многих интригующее отсутствие в Евангелии каких-либо подробностей о судьбе воскресшего Лазаря, о тех, кто вышел из гробов в час смерти Спасителя.
О живом человеке мы помним прежде всего его недостатки. Это очень рационально, это помогает избежать столкновений, не ввести другого в искушение обокрасть или обругать нас. Правда, у живого человека есть по крайней мере одно крупное достоинство — он жив и он человек. Какая бы сволочь он ни был, он бесконечно интереснее компьютера или кошки. У мертвого человека нет даже этого. Поэтому поминовение усопших есть прежде всего поминовение их недостатков. Во всяком случае, в течение тысячелетий и до недавнего времени главное, что мучило людей — даже христиан и больше всего христиан — это как избавить умерших от страданий. Принималось, что покойник страдает, принималось интуитивно, бездоказательно, и это можно считать проявлением цинизма (кто сказал, что покойник так плох?), а можно считать проявлением реализма и духовной трезвости.
Во всяком случае, первоначальный энтузиазм христианства, когда всякий и живой, и умерший считался святым и пребывающим на лоне Авраамове, у престола Агнца, довольно быстро (по историческим меркам) сменился тревогой. На Востоке в IV веке сложили легенду о святом Антонии, основателе монашества, который разговаривал с черепом языческого жреца о мучительной загробной доле язычников и грешников. Не веровать во Христа — уже такое дело, что оно заслуживает вечных мук. Затем, "естественно", последовало, что веровать в Христа неправильно (путать субстанцию с субсистенцией, служить не на семи просфорах, а на пяти) тоже ведет прямо в преисподнюю. Совершать смертный грех по определению означает отправляться туда же — а потом оказывается, что, пожалуй, всякий грех ведет к смерти, куда же еще.
В XI веке в Клюнийском монастыре св. Одилон устанавливает вслед за днем Всех Святых праздник, когда "с радостной привязанностью мы соблюдаем память всех скончавшихся верующих, которые жили от сотворения мира до конца", — но на практике никакой радости, сплошная скорбь и траур. Современник Одило Рудольф Глабер выразил общее мнение в легенде об отшельнике, который молился об умерших и вдруг услыхал крики бесов, жалующихся, что эти молитвы вырывают из их рук грешников.
Обычно историки считают, что канонизация святых потому централизуется, что святыми стали почитать очень уж многих. Если бы! Все равно на одного человека, о котором думали, что он в раю, приходилось сто миллионов, о которых думали, что они корчатся в вечном или хотя бы даже и не очень вечном огне. Легче думать, что на своем жизненном пути повстречал одного-двух святых, чем думать, что встретил одного-двух грешников, а все остальные были святыми. Хорошо хоть, что это проявление не гордыни (я — святой, остальные — тьфу), а смирения: я — тьфу, и остальные тоже.
Не случайно поминовение усопших изначально сосредотачивалось в монастырях, некоторые из которых в Средние века в основном и кормились на средства от заупокойных служб. Монах знает о себе, что он величайший грешник, но о своих собратья он знает, что те хоть и не такие великие, но тоже грешники — а уж те, кто не поступает в монахи, грешат еще и тем, что не знают, насколько они грешат. Поэтому одно из первых упоминаний о дне поминовения усопших на Западе — 800 год, когда монахи монастыря св. Галла и аббатства Рейхенау договорились 14 ноября ежегодно молиться об умерших монахах обоих обителей, причем каждый священник совершал в этот день три мессы, а остальные прочитывали целиком псалтырь. 14 ноября было выбрано не случайно — в Ирландии (а монастырь св. Галла был основан ирландцами) в этот день начинали Рождественский пост (его называли "Моисеев пост"). На Востоке также накануне Великого поста поминают всех усопших. Логика одна: разобраться с чужими грехами, а затем сосредоточиться на своих. Кажется, разумно и благочестиво, но слишком часто христиане оказывались адвокатами не грешника, а дьявола, защищали обязанность бесов варить большинство человечества в огне, не задумываясь о том, точно ли мы определили, что другие так уж заслуживают варки.
Адвокаты ангеловПост-христианский мир кажется несравненно более добрым и, возможно, действительно добрее средневекового христианского. Признать это ужасно трудно. Кажется иногда, что современный мир хуже языческого Рима, где за гробом умершего императора шли и панегиристы, и шуты — первые восхваляли добродетельные деяния, а вторые их осмеивали, показывая изнанку личности. У нас предписывают не говорить о мертвых дурно не потому, что боятся мести мертвых, а потому что уверены, что ничего дурного человек не совершил, во всяком случае, такого, что заслуживало бы смерти. Смерть, а не Христос, все искупает.
Один ревнитель благочестия — не имеет значения, православный или католик, главное, что из России — очень возмущался тем, как однажды в западной школе (кажется, итальянской) присутствовал на поминовении ученика, гомосексуалиста, умершего от наркотиков и СПИДа. Учительница и ученики (христиане и нехристиане) с одинаковым энтузиазмом говорили о том, какой это был чудный парень, как он никого не обидел, и выражали твердую уверенность, что тот пребывает на небесах. Это не были "секулярные" поминки, в них участвовали и верующие. Такое поминовение умершего есть всего лишь продолжение нового способа помнить живого — прежде всего, себя, но и ближнего: помнить достоинства, а не грехи.
Сталкиваются две антропологии, два видения человека, причем оба христианские или обе претендуют быть христианскими. Одна помнит грехи, другая помнит добродетели. Последнее кажется новаторской глупостью и дерзостью: как может человек говорить хоть о себе, хоть о других, хоть о живых, хоть о мертвых, что он, она, они ничем в жизни не согрешили или так страдали, что все прегрешения давно искуплены! В России это привело к знаменитому "пасхальному" поминовению усопших, резко противоречащему православной традиции, когда миллионы людей в Пасху устремляются на кладбище. И дело не в том, что эти люди не идут в церковь (в Москве на Пасху в храм идет двести тысяч человек, а на кладбище едут четыре миллиона). Дело в том, что едут на кладбище не поплакать о грехах покойников, а просто "помянуть" хорошего человека, с грехами которого уж верно все как-нибудь "образуется".
Часто вхождение в Церковь есть вхождение в память о грехе, и искусству видеть грех обучают как обучают ходить. Как произносить "помилуй меня", если не помнишь своего греха — и как поминать другого если не словами "помилуй его", то есть, его грех? Но все-таки полезно помнить, что Евангелие есть Благая Весть о том, что всякий, уверовавший в Христа, уже спасен, что даже молитвы об умерших христиан, которые в чистилище, есть молитвы о святых, что и в чистилище, согласно букве и духу Традиции, умершие молятся Богу о нас, грешных, и можно было бы обращаться к ним с "молитесь о нас", но как-то это не привилось — пока. Это трудно понять, но можно.
Однако, как же быть с нехристями и с теми, кто своими грехами, такими очевидными, не тайными, зато до ужаса смертными, сравнялся с нехристем? Ну не успели мы окрестить человека — вон, как Окуджаву окрестили, так что он еще успел перед смертью исповедовать себя атеистом, просто из милосердия снизошедшего к настояниям жены. Были мы недостаточно хамы или чересчур хамы, так что ближний все-таки не окрестился, значит, ближнему полный капут?
Именно здесь, когда начинается соблазн заговорить об "анонимном христианстве", да с цитатами про то, что не всякий, говорящий "Господи, Господи", войдет в царство небесное, и наоборот, войдут многие, ничего такого не говорившие, на помощь приходит воспоминание о памяти. Только это уже не наша, человеческая память, а Божия. Мы пытаемся решить тайну спасения, сводя человека к его добрым делам или к его злым делам, а спасение тайна, ибо Бог помнит не дела человека, и даже, страшно сказать, не веру человека, а самого человека. Бог нелицеприятен, а наши грехи и наши добродетели — это всего лишь наше лицо, наши дела и наша вера — как руки и глаза, не более того (хотя без них — как без рук и как без глаз).
Адвокаты сатаны и адвокаты ангелов, пессимисты и оптимисты, горячечные фанатики и фанатики теплохладности, — все это герои человеческой памяти, а Благая Весть есть весть о том, что решает все память Божия, не наша, и "память вечная" — не очень-очень длительная человеческая память, а память Вечности, и поэтому поминовение усопших не должно быть только просительной молитвой о прощении грешников или о прославлении праведников, а должно быть молчаливым вхождением в Память Божию.
Бог помнит о нас то, что мы сами о себе не помним, поэтому Его суды, Его пути — не наши. Его память не добрее и не суровее, она просто другая, Божия — "Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы" (Евангелие от Луки, гл. 20, ст. 38).
Опубликовано
ПОМИНОВЕНИЕ УСОПШИХПоминовение усопших есть молитва об усопших, молитва о том, чтобы Господь простил им грехи. Молитва эта — не таинство, но дерзновение: ведь, строго говоря, мы одновременно верим, что со смертью человек лишается возможности изменить что-то в своей жизни, почему же у нас хватает наглости думать, что Бог может изнасиловать его, лишенного свободы воли? А если мы думаем, что Бог может простить умершему грехи по Своему Божиему милосердию, то чего мы-то лезем со своими прошениями? Неужели Господь без нас не догадается, кому возможно (и кому невозможно) простить грехи? И, наконец, обо всех ли мы молимся или с разбором? и просим ли простить все грехи или только простительные?
Понять, что такое молитва о прощении грехов усопшим, можно, поняв, что такая молитва есть разновидность покаяния — покаяние за другого. В церковной традиции сложилось несколько способ покаяния, есть несколько способов и молитвы об усопших. Различия двух способов молиться отражают различия между западным и восточным способом смотреть на мир в целом.
Православные иногда смеются над бабушками, заявляющими на исповеди: «Всем грешна». Это добродушный смех. Сердито смеются над католиками, которые исповедуются методично, скрупулезно разбирая оттенки совершенных грехов, взвешивая свою вину в той или иной ситуации. Православному человеку кажется, что это торговля с Богом. Ну что они, в самом деле: украл-де карманные часы. Какая разница, карманные или настенные, — украл, и баста, и кайся. У католиков ад разделен, словно мишень, на круги. У православных вся жизнь один большой круг ада, и за гробом они не провидят никаких кругов, для нас ад не мишень, а одна большая унитазная дырка. Цель христианской жизни для православного человека: научиться непрерывному покаянию, сознанию полного своего недостоинства вне зависимости от того, сделано что-то криминальное или нет, смиренно признать, что ты хуже всех людей целиком, а не только в каких-то отдельных поступках. Такое всецелое покаяние учит и полноценной надежде: надо опуститься до дна, чтобы взмолиться о спасении.
Для православного человека такое покаяние — хорошо и нормально. Однако у этого взгляда на мир есть своя тень. Людей, которые умеют каяться целиком, обычно немного, зато очень много людей, которые осваивают только способ смешивать все в одну кучу и используют его не для того, чтобы каяться за себя, а чтобы обличать других. Тогда драгоценные слова «всем грешна» заменяются дешевкой: «все грешны».
«Все грешны»: и жертвы, и палачи. «Все черненькие, все прыгают»: в ужасах сталинизма повинны и Сталин, и Берия, и маленький человек из следственного отдела ГПУ, да и несчастный интеллигент несет свою толику вину, и нет весов, на которых вину каждого можно четко взвесить, да и нет нужды взвешивать. «Несть человек, иже жив будет и не согрешит»: а потому, надо одинаково снисходить ко всем и всех жалеть.
Именно так рассуждали многие весьма достойные люди, объясняя, почему не следует устраивать «охоты на ведьм». Достаточно назвать имя Дмитрия Лихачева, чтобы понять: так рассуждали действительно честные люди, а не только демагоги-палачи, заботившиеся о своей шкуре (хотя палачей было все-таки среди пропагандистов всепрощения намного больше).
На самом деле, конечно, никакой широты души и готовности простить в лозунге «все грешны» вовсе нет. Это видно по тому, что по сей день палачи и жертвы вовсе не уравнены: девяностолетний палач сегодня живет значительно лучше, сытее, здоровее чудом уцелевшего девяностолетнего репрессированного. Так решило начальство.
Начальство позора не имеет. Позор нам, что наше, народное отношение к палачам «понимающее»: люди делали свое дело, ну что ж тут сказать. Так рассуждают не все, но многие. Лицемерность этих рассуждений видна из того, что настоящего всепрощенчества нет. До сих пор многие люди искренне и глубоко ненавидят немцев — вообще всех немцев. До сих пор многие люди искренне ненавидят «власовцев» и прочих «изменников Родины». До сих пор многие люди вовсе не готовы простить позавчерашних врагов (а следовательно, и вчерашних, и сегодняшних).
Западный человек, католик, эту проблему решил при помощи все тех невидимых нравственных весов. В одном мемориале он поминает только жертв, и жертв не вообще всех, а особых жертв: поляков, безвинно убитых русскими. Западный человек считает. По счету выходит математически ясно, что русский, безвинно убитый русским, все же отличается от такого же поляка. В конце концов, мы за свое правительство отвечаем, а поляк — нет. Так что и память разная, и воздыхание не одинаковое. Западный человек помолится и за палачей — но в другое время, в другом месте, с иной силой. Он помолится и за немцев, но не в Освенциме, и свою вину признает — но не в Катыни, где его вины вовсе нет.
Неужели нужно перестать быть русским православным человеком, чтобы перестать оплакивать палачей вместе с жертвами? чтобы научиться молиться за упокой жертв невинных, за упокой преступников, за упокой изменников родины, за упокой власовцев и нацистов, за упокой, в конце концов, и сталинских палачей? Молиться за всех не потому, что все одинаковы, а потому, что все разные?
Нет, не нужно. Один Христос, и хотя по-разному, но одна Истина дышит и на христианском Западе, и на христианском Востоке. Именно православный-то человек, подлинно православный, то есть стремящийся к молитве, а не к утверждению своего «я», не к оправданию или, тем паче, не к превознесению своей Родины перед лицом «мирового сообщества», а к спасению всего мира во Христе. Православный подлинно не остановится в своей молитве и дерзнет молиться о тех, кого все вокруг презирают, и даст место для молитвы католику, и признает свою долю вины в разделении Церкви (и по-православному всю эту вину, может быть, примет на себя). Православный подлинно помолится с католиком и о католиках, помолится и о жертвах. и о палачах, помолится и в сооруженном на западный манер мемориале, и у себя в храме, помолится, не боясь упреков новейших старообрядцев, и откажется судить, а попросит всех рассудить и всех помиловать Господа Иисуса Христа.
Самое плохое в юности: стоять перед кабинетом врача со сверстниками и ждать неизвестности. Вот в дверь, за которой делают что-то непонятное и уже потому неприятное, вошел один, второй, вот пять человек отделяют тебя от этой двери, вот трое, вот уже в очереди перед тобой всего один человек, а вот и дверь, и скоро тебе идти. Страшно, и чем ближе, тем страшнее! А представить только, каков был бы страх, если бы вошедшие в кабинет из него уже не выходили.
Такова смерть. Она бывает внезапной, но внезапная смерть уже чуть-чуть не смерть, а почти что блаженство. Настоящая смерть есть прежде всего смерть других, смерть ближних. Вот умерли деды, умерла мать, умер отец... Наступает момент, когда среди знакомых и родных уже нет ни одного человека из предыдущего поколения – ты последний, дверь скоро раскроется для тебя. Что там, за дверью, и что случилось с вошедшими?
Простейший ответ – почитание исчезнувших. Культ предков был задолго до христианства. Более того, культ предков – отличительная черта язычества, но не веры Авраама и Моисея. Это понятно: к духу предка относились как к небольшому, но божеству. Его поклонялись, потому что ожидали от него неприятностей. О нем не говорили (или говорили только хорошее), потому что верили в его способность доставить неприятность. Вера в Единого Бога означало неверие в сходство мертвеца с Богом. Дух умершего и Дух Божий невидимы, но этим сходство и ограничено.
Христианство начинается со встречи с Тем, Кто вышел из двери загадочного кабинета, причем одновременно оказался и Врачом, и Исцеленным. Поэтому христианство бесстрашно вобрало в себя из язычества культ предков, преобразив его в молитву об усопших. Это поворот на сто восемьдесят градусов: мы уже не боимся умерших и того, что они нам навредят. Мы боимся не помочь умершим.
Для христианина умерший мертвее, чем для язычника. Язычник надеется, что хотя бы душа жива – или полужива, но христианин знает, что душа без тела не более жива, чем тело без души. Воскресение необходимо обоим. Телу нужны похороны, душе нужны наши молитвы. Бога мы своей молитвой об умерших не разжалобим, Он и так жалостливее всех людей, вместе взятых. Наша молитва об умерших как раз и делает человечество в целом – живую его часть и умершую – добрее и сплоченнее.
Для христианина прибавляется не только молитва об умершем, но прибавляется и молитва обо всех умерших. Начинается с молитв о родителях, о братьях и сестрах, но заканчивается молитвой «обо всех христианах» и обо всех несчастных, замученных, погибших, да просто обо всех людях, ибо вера в Христа есть и вера в то, что все могут оказаться в Раю в одного Отца, что любовь Божия к человечеству больше, чем нежелание человечества быть семьей Божией. Казалось бы, огромный груз – все эти молитвы об умерших – но это как раз тот случай, когда крест легок и скорее похож на посох, помогая нам идти.
http://www.krotov.info/yakov/3_vera/1_vera/5b_pominovenie_1342.htm